Статьи из журнала «Новый мир» - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Составители не виноваты в том, что Житинский, например, принес симпатичную, но пустоватую «Элегию Массне», — хотя если уж выбирать из его немногочисленных поздних рассказов, куда предпочтительнее было бы жестокое, мрачное и смешное повествование «Прах». У Валерия Роньшина есть рассказы веселее и оригинальнее, чем «Как зовут собаку Павлова». У Рида Грачева взяли тридцатишестилетней давности «Ничьего брата», хотя в одноименной книге есть сравнительно недавние, уже во время болезни написанные рассказы, в которых главные черты грачевской прозы явлены куда нагляднее. Если Сергей Вольф захотел принести в сборник самый, кажется, слабый из всех его рассказов, мною читанных, — совершенно бессодержательное и катастрофически несмешное произведение «Рокешники и бугешники в электричке…», — это опять-таки его личный выбор (чувство такое, что многие понесли в сборник именно то, что лежало в столе, — а в столе, как научил нас горький опыт последнего десятилетия, часто лежит худшее).
Как и во всяком коллективном сборнике, в «Невском сквозняке» рассказы разных авторов поставлены в заведомо невыигрышное положение: хороший новеллист виден в цикле или книге. Даже самый лучший из коротких рассказов Андерсона, Хемингуэя или Сэлинджера вне контекста выглядит беззащитнее, чем в книге; Мопассан и тот не всегда выдерживает испытание хрестоматией. В этом изначальная невыигрышность жанра. Но поскольку у большинства собранных под лиловой обложкой авторов нет возможности издать сборник своей малой прозы, выпуск такой антологии — дело по определению благое. Другой вопрос, что на своем уровне в сборнике выступили всего-то человек пять, — их сочинения и обращают на себя внимание (от разбора таких хорошо известных вещей, как битовский «Инфантьев» или гранинское «Ты взвешен на весах», мы воздержимся). Перечесть полновесные, крепко написанные новеллы в сборнике можно по пальцам одной руки: это «Всегда что-то напоминает» Виктора Голявкина, «Пирамида Цукермана» Нины Катерли, «Кто бросит в нее камень» Ильи Штемлера, «Главное убить» Сергея Коровина и лучшее, на мой взгляд, сочинение в книге — «Бедный Кнок» Бориса Иванова.
Голявкин перенес тяжелую болезнь, в славной компании питерских семидесятников он из старших, но рассказ его, написанный всего год назад, ничем не уступает тем грустно-веселым, ни на что не похожим, коротким и точным текстам, которые составили когда-то его избранное «Большие скорости». Голявкин произнес еще одно отходное слово поколению (слово «шестидесятники», как и многие черты этого поколения, уже набило изрядную оскомину). Но в рассказе о «типичном представителе» есть тот самый скрещенный процесс, который так ценил Мандельштам и без которого не бывает искусства. Умиление тут приправлено брезгливостью, раздражение — состраданием; и вывод Голявкина, как всегда, неожидан. Плевать, в сущности, хороши или дурны были эти люди, обладали безукоризненным вкусом или не имели вовсе никакого. Важно, что с ними было интересно и что само присутствие их будоражило, заставляло — сближаясь или отталкиваясь — самоопределяться. Яркость оказалась сильнее, значимее пошлости. Думается, в долгой и некрасивой дискуссии о шестидесятниках, с их конформизмом, саморекламой и дурновкусием, этот рассказ ставит точку. Голявкин ностальгирует не по общеизвестным и затертым реалиям шестидесятых, но по самому типу — по трепачу, трусу, верхогляду, бабнику, на которого временами кулаки чешутся, а все-таки интереснее и обаятельнее, чем он, никого в советской истории не было.
Катерли начинала с прелестных фантастических историй — «Коллекция доктора Эмиля», «Зелье», «Чудовище»; потом она стала писать вещи вполне реалистические, сделавшись то ли петербургской Викторией Токаревой, то ли Галиной Щербаковой, — но от них ее отличает именно неоднозначность, мерцание за текстом какой-то иной реальности, то есть все, что было так привлекательно в ее ранних фантазиях. «Пирамида Цукермана» — рассказ без всякой мистики (и без всякой еврейской темы). Цукерман — это Леня Цуканов, вполне русский человек, прозванный так за очечки и безответность. На старости лет ему досталась турпутевка в Африку. Там он вследствие смешной и трагической нелепости погиб, в пустыне труп его мумифицировался, и после того, как мумию одного из фараонов выкрали из пирамиды, за пропавшую мумию приняли Цукермана. Теперь он лежит в пирамиде, и на него смотрят тысячи туристов со всего мира. По фабуле — чистый анекдот, вроде уже упомянутого «Праха»: там Житинский оттолкнулся от истории о том, как одна ленинградская семья получила из-за границы запаянный в пакет из фольги прах дальнего родственника, не сумела перевести сопроводительное письмо и год употребляла этот прах в пищу как заграничную приправу. Катерли сделала из своего анекдота (изложенного живым, хорошо стилизованным городским сказом) историю почти мистического свойства, тоже на пересечении смеха и страха. Традиция восходит к «Шинели» — питерской прозе не впервой демонстрировать посмертное преображение Акакия Акакиевича. Цукерман — отнюдь не страдалец и тем более не герой; но в нем, в его семье и приятелях с такой силой воплощено бессмертное, всевыносящее роевое начало, что жизнь персонажей Катерли — с их спасительной тупостью и маленькими радостями — в самом деле начинает выглядеть как-то величественно.
Старый рассказ Ильи Штемлера — о девочке, отца которой не взяли на фронт по здоровью, задразнили дезертиром, а потом все-таки вынудили добиться отправки на фронт, чтобы там погибнуть, — самое традиционное произведение на весь сборник: это добротный, гуманный русский реализм, не чуждый лобовых решений, но подкупающий правдой характера. В рассказе нет ничего особенного — ни виртуозной пластики, которой отличаются тексты Валерия Попова, ни сюжетной динамики Чулаки, ни самоиронии Житинского; выделяет его из числа прочих нешуточность коллизии, масштаб происходящего. Речь все-таки идет о жизни и смерти, о травле и стадности, и у Штемлера хватило петербургского такта не выжимать у читателя слезу кулаками. На фоне рассказов, в которых не происходит решительно ничего, кроме мелочного выяснения мелочных отношений мелких людей, Штемлер сильно выигрывает.
Рассказ сравнительно молодого Сергея Коровина, помещенный в раздел авангардной прозы, тоже ничем особенно не примечателен (и сюжета его толком не вспомнишь через час), кроме все той же довольно грамотной имитации городского сказа и того же питерского стыка трагедии и фарса. Ежели бы не внезапная лирическая концовка, не посмертный монолог юного наркомана, которого на протяжении всего коровинского рассказика так старательно сплавляют друг другу, игнорируют и промаргивают, — рассказ бы ничем не отличался от сотен подобных экзерсисов, но эта смена фокуса и интонации в финале сразу переводит повествование в другой регистр. Именно такого «отъезда камеры» недостает большинству рассказов сборника. Между тем лучший рассказ книги — «Бедный Кнок» Бориса Иванова — построен на этом приеме целиком. Имя Бориса Иванова известно каждому, кто помнит журнал «Часы» — едва ли не лучший во всем питерском самиздате. «Бедный Кнок» — взгляд на Великую Отечественную войну со столетней дистанции. Перед нами бесстрастная, дотошная хроника одного боя: со случайными смертями, бессмысленными жертвами, амбициями командиров и неотличимостью солдат, — боюсь, именно так будет выглядеть история сто лет спустя, если ей случится оторваться от идеологии. Абсурдность войны Иванов подчеркивает старыми толстовскими приемами, на людей глядит со смесью брезгливости и сострадания, так что бесстрастия не выходит все равно. Иное дело, что между русскими и немцами почти нет разницы, а смерть из подвига превращается в дело случая. Несмотря на явное сходство с прозой Сорокина, рассказ Иванова куда тоньше этой прозы. У Сорокина солдаты давно бы повыпустили друг другу кишки и съели их с кровожадными заклинаниями. У Иванова они просто воюют, — абсурд выходит все равно, но демонстрируется чисто стилистическими средствами.
Прочие рассказы оставляют впечатление вот именно что черновиков или отходов, так что своей высокой задаче, заявленной в аннотации, — «вывести из вынужденного забвения как можно большее число талантливых прозаиков» — сборник соответствует очень мало. Это либо увлекательно изложенные и совершенно пустые анекдоты («Пьяная вишня» М.Панина, «Коэффициент честности» М.Чулаки), либо унылые упражнения на тему бессмысленности обывательского существования («Недолгое знакомство Ивана Васильевича Мерзлякова и Антонины Ивановны Тупоухиной» А.Бартова), либо страницы из писательского архива («Огурец навырез» В.Конецкого), либо перепевы собственных мотивов («Пропадать, так с Музой» В.Попова). Рассказ Попова все же радует какой-то новизной в сравнении с его давней прозой — азартом «пропадания», радостью полного краха, — но этот мотив различим и в его рассказах восьмидесятых годов, а самый противный герой — проводник Леха — вообще уже лет двадцать не меняется, только приобретает все новые профессии. В обаятельном рассказе Житинского все тот же роковой недотяг: лирика заболтана, снижена, словно и герой, и автор боятся себя. Сдержанность и самоирония — великое дело, но тут они оборачиваются против повествователя. Большинство «авангардных» рассказов удручает именно тем, что они совершенно не смешны, а друг от друга неотличимы, как их герои (почти всегда — кроткие алкаши, которым авторы — «котельные писатели» — язвительно сострадают). Эта галерея кротких дурачков, «контуженых», как называется рассказ Н.Шадрунова, отчасти напоминает митьковские холсты с изображением таких же коммунальных типажей; к сожалению, авторы высокомерно полагают, что герои их вполне исчерпываются набором самых примитивных характеристик. Заглянуть за этот штамп, выдумать живого героя петербургский авангардист не способен в принципе, как, боюсь, не способен был к этому и Хармс, чье влияние на питерский авангард при всем желании не назовешь благотворным. Хорошо хоть в сборнике нет той претенциозной и занудной бессмыслицы, которая в свое время прогремела в сборнике 1984 года «Круг», где впервые выступили в печати почти все петербургские модернисты-подпольщики, впоследствии выведенные в главном романе Житинского в качестве завсегдатаев «Котельной имени Хлебникова».